— Она же была ребенком, — сказал Гест.
— Да, то-то и удивительно, — отозвался ярл. — Как подумаешь, сколь долгий срок для ребенка — семь дней и семь ночей. Но она ведь хотела жить, верно?
— Конечно. Только вот все считали ее умершей, а в таком случае нет смысла оставаться в живых.
— Н-да, удивительно, — повторил ярл. — Так происходит и когда умираем мы?..
Но прежде чем Гест успел ответить, ярл быстро отвел глаза, ссутулился и обронил:
— Гюда хочет иметь много детей, а я не могу дать ей этого. И могу сказать обо всем об этом тебе, но не Дагу и никому другому, вот почему ты здесь, понимаешь?
— Да, — тихо сказал Гест и подумал, что разговор с ярлом все равно что разговор с самим собой, к примеру разговор о времени, величайшей божественной тайне, это же оказались собственные Гестовы мысли. Интересно, а как думает ярл? Может, и для него разговор с Гестом как разговор с самим собой? Впрочем, этот вопрос он задавал себе и раньше, но ответа так и не нашел.
— Что же такое, собственно говоря, сострадание? — произнес ярл. — И какая от него польза?
— Я не знаю.
— Речь не об Ухтреде! — сердито воскликнул ярл. — Ты разве не понял, что, когда мы впервые встретились, ты, отомстив за молодого парня, который не состоял с тобою в родстве, говорил о законе, живущем в твоем сердце, а ведь это не что иное, как сострадание. Вот почему я задал тебе этот вопрос.
Впервые Гесту отчетливо вспомнилась пощечина, которую он дал Кнуту священнику, потому что мысли переполняли его, как полая вода, грозящая прорвать непрочную запруду; Вига-Стюру он отомстил, ибо того требовали долг и ненависть, тогда как месть Транду Ревуну и Одду сыну Равна объяснялась состраданием, добротой или даже любовью, какие он почувствовал к совершенно чужим ему людям, к хавгламским детям, тою же самой загадочной силой, которая побудила его отца принять Эйнара.
Однако итог подвел ярл:
— Месть, кажется, произрастает повсюду, как ни крути и какому богу ни поклоняйся. Потому-то ты все еще в сомнениях, да-да, в сомнениях, ты не вполне веруешь в того Бога, к которому обратился, ты таков же, как я.
Вот какова была его неволя, клетка не слишком заметна, тьма не слишком непроглядна, а сил, чтобы снова сбежать, опять же недоставало — да и куда сбежишь? Вдобавок ночами он слышал глас Божий, словно ветер в листве, так новое время года нежданно приходит в заснеженный край и превращает его в райские кущи, и, лежа под одеялом, Гест обдумывал, что он завтра скажет ярлу, дабы упредить его.
Хорошие были мысли.
Пусть даже ничего из них не выходило — лишняя забава, игра, в которой Гест проигрывал, ведь ярл не Тородд Белый, не Ингольв и не три брата-безбожника в уединении норвежских нор, ярл видел его насквозь и разбирался в том, чего сам он не понимал, вдобавок вроде как смеялся над этим. Теперь вот взял в привычку называть его рану стигматом, с нескрываемым ехидством, а Гест понятия не имел, что означает это слово. Когда же спросил у Вульфстана и выяснил, то опять устыдился: мне бы следовало это знать, думал он, рана-то моя, и я должен был прикинуть, что о ней можно подумать.
По дороге в Ноттингем Хавард был неразговорчив, однако лицо его приобрело естественный сероватый цвет, ел он все лучше, мог гулять по улицам и даже немного охотился с Митотином в дубовых и буковых лесах вокруг города. Как-то раз, когда вдвоем с Гестом отправился в леса, он придержал лошадь и смущенно и торжественно объявил, что пришло время поблагодарить исландца за спасение его жизни, и добавил, что теперь все между ними полностью решено, они квиты.
Прозвучали эти слова так, будто дружеству их пришел конец и надобно восстановить его, на более сложных условиях.
— Твоя рана как-никак заживает, — сказал Гест, — моя же по-прежнему открыта.
Хавард надолго задумался, потом заметил:
— Ты крещен.
Гест с любопытством посмотрел на него:
— Ты тоже хочешь принять крещение?
— Может быть, — проговорил Хавард и добавил, что с некоторых пор начал удивляться, почему отец с матерью не окрестили детей, когда сами приняли веру, что вообще-то вполне в духе Ингольва, он ведь никогда не умел выбрать надежную позицию. Потом стал рассказывать, что видел, лежа в горячке, бредовые картины, совершенно ему непонятные: они с Гестом скакали берегом Мера на юг, высылая вперед Митотина, а тот всякий раз возвращался с предметами, совершенно не поддающимися истолкованию, — то принес человечью голову, похожую вроде бы на хладирского ярла, то змею, что грызла его, Хавардово, сердце, то шкурку выдры, которая в детстве служила ему игрушкой, а теперь оказалась продернута сквозь носы всех братьев, точно этакое здоровенное бычье кольцо, все они сидели за столом в Хове, как скотина на привязи, Ингольв в полусне на почетном сиденье.
— Думаешь, я таки умру? — спросил Хавард.
— Нет, — ответил Гест. — В это я вообще не верю. Но почему ты сказал, что хочешь креститься?
— Не знаю, я ведь и не боялся.
— Значит, ты веруешь в Бога Отца и в Белого Христа?
— А ты?
— Я верую, — сказал Гест, правда чуть помедлив. — После того, что было в Йорвике, я знаю, что сила Божия беспредельна, раз Он способен воспользоваться даже столь безбожными людьми, как Эйрик и конунг Кнут, то Он везде и во всем, независимо от того, видим мы Его или нет.
Хавард улыбнулся:
— Опять ты говоришь о другом, будто не желаешь истолковать мои видения.
— Верно, — кивнул Гест, — не могу я их истолковать.