Кнут священник все так же стоял на коленях.
— Я Ивар! — опять крикнул Гест. — И рожден с изъяном!
Вновь послышались скребущие звуки, словно от медвежьих когтей, царапающих стены западни. И невнятный шепот:
— Это я, Ивар. И я здесь, снаружи.
— Нет! — отозвался Гест. — Ивар — это я. Я в доме, только вот дверь эту открыть не в силах. Ступай к черному ходу, там открыто, для всех открыто.
Все стихло.
Гест отошел к очагу, сел, сложил стихи; лицо у него горело от жара, он обливался потом, но руки-ноги толком не слушались. Кнут священник еще некоторое время молился, потом осторожно убрал руку от лица и вопросительно посмотрел на Геста. Словно издалека доносились какие-то странные звуки, похожие на детский плач. Кнут с превеликим трудом взгромоздился на лавку, осторожно положил сломанную руку на Библию, переплел разбитые пальцы.
— Она пострадала? — спросил он, будто сам ослеп.
Гест взглянул на книгу и сказал, что она цела. Кнут перевел дух. И внезапно со всхлипом выдавил:
— Кто ты?
— Я Торгест сын Торхалли, — громко отвечал Гест, — сына Стейнгрима сына Торгеста сына Лейва, который приплыл из Наумадаля в Исландию и занял земли в Йорве, когда в Норвегии правил Харальд Прекрасноволосый.
Кнут покачал головой, перевел воспаленный взгляд на огонь в очаге, измученное лицо приняло жесткое выражение, холодное молчание стеной стало между ними.
— Ты дьявол, — пробормотал Кнут надтреснутым старческим голосом. — Дьявол в образе ребенка. Или послан исполнить его дело. И все мы погибнем из-за тебя.
— Я Торгест сын Торхалли, — во весь голос повторил Гест. — Теперь мы поедим и ляжем спать. Ну и выпьем, конечно. А завтра или послезавтра отправимся назад, в Нидарос, если они не устроятся при лошадях, но это вряд ли. Через горы нам сейчас не перебраться, а вот весной мы снова двинемся в путь, ты — в Хедебю, я — на озеро Мёр.
Он глубоко вздохнул, пристально глядя на Кнута. Тот опустил глаза.
— Перво-наперво мы притащим сюда, к очагу, все одеяла и овчины, соорудим постель и будем спать, пока не отоспимся.
Из дома Гест вышел два дня спустя, когда кончились дрова. Старуху и Ивара он нашел в снегу за домом, Дромунда и Хадди — в загоне, вместе с тремя лошадьми, которых они забили кольями, в том числе и лошадь Кнута. Других коней видно не было. Гест пошел по следу и обнаружил у реки Сероножку и пеструю кобылу братьев, обе они очень замерзли и измучились. Он отвел их в усадьбу, откопав от снега один из стогов, хорошенько накормил, поместил под крышей. Через два дня он оседлал обеих, навьючил на Сероножку свою котомку и Кнутов сундук с книгами, а клирика посадил на пеструю кобылу.
Сам он шел впереди, пешком, вниз по долине, на север, и в седло вскочил, только когда они очутились в оппдальских лесах, на мерзлой бесснежной земле.
Кнут испытывал тяжкие боли и сильно мерз, однако же Гест все равно обходил усадьбы стороной. Вечером второго дня, когда миновали Медальхус, Кнут упал с лошади. Гест поднял его в седло, привязал к луке и укутал одеялами.
В город они пришли на рассвете. Гест разбудил конюха, сказал, что путешествие было недальним, но долгим, и велел поскорее привести Кнуту священнику лекаря. Когда лекарь явился, Кнут был в сознании. Гест уложил его в постель, а сам поспешно развел огонь и согрел молоко, меж тем как Кнут рассуждал о милости Божией и благодарил Господа за то, что Он сохранил ему жизнь или даровал еще одну, в надежде, что в оной будет больше света, нежели в той, каковая недавно завершилась. Но улыбался он криво, и взгляд был зыбкий, расплывчатый.
Лекарь выправил искалеченную руку, составил кости как надо, наложил повязку, от боли у Кнута брызнули слезы, но он засмеялся и тотчас надолго канул в свои говорливые грезы.
Ухаживал за ним Гест. Временами клирик ронял:
— Я умер.
Гест согласно кивал:
— Да, верно.
Бывало, Кнут говорил и другое:
— Я жив.
Гест и тут соглашался без возражений. Опекал клирика так, как мать опекает умирающего ребенка, с невероятным терпением, ухаживал и за ним, и за Гудлейвом, который по-прежнему лежал в каморке над конюшней, цепляясь за жизнь, и рассудком был светел, как никогда, а вдобавок радовался, что они вернулись, ведь молчун-конюх — компания никудышная.
С одра болезни Кнут священник поднялся лишь к концу января. И тогда низошел на него священный свет, праведная, неуязвимая броня. Лицо более не дергалось, взгляд набрал твердости, руки не суетились, сдержанно покоились на коленях. Вот как бывает, когда вдребезги разбитое снова собирают воедино, он жил, и умер, и теперь познал глубинную суть всех вещей.
Самое же главное, он уже не сидел в четырех стенах, ходил по городу, на виду у всех. Даже когда иной раз улицы полнились шумом и грозными кличами язычников, Кнут оставался безмятежен, он просто-напросто был под защитой, и не только Господа Бога, но и ярла, женатого на истинно верующей Гюде, которая еще минувшим Рождеством навестила его и очень сокрушалась, глядя на его убожество. Она подарила ему драгоценный браслет и места себе не находила от тревоги, пока, навещая его снова и снова, не убедилась, что силы возвращаются к нему, медленно, но верно. Сам Кнут говорил, что завершил очищение и ступил на via contemplativa, на путь в царство разума, и хотя не достиг еще высшей ступени, via illuminativa, был в этом смысле открыт и преисполнен упования.
В течение зимы на Кнутовы мессы приходило все больше людей, тех, кому открылось преображение нерешительного, перепуганного фарисея в новоявленного апостола библейского размаха. Они желали креститься. Желали молиться. Желали получить ответ на непостижные вопросы, утолить жажду, возникшую не по причине нехватки воды. Бывали там и иные из людей ярла — скальды и дружинники, в первую очередь старые воины конунга Олава, которым Эйрик даровал пощаду, но и такие, что возвели сомнение в ранг главного жизненного правила, например Халльдор Некрещеный; Халльдор уверял, что приходит затем только, чтобы посмеяться над священником, однако постоянно ввязывался в разговоры, которые неизменно заканчивались для него ощущением, будто он что-то утратил — не то малую толику славы, не то чуточку достоинства.