На конюшню Гест воротился уже ночью, с легкостью в теле и в душе. Однако же первое, что он увидел, был конюх, державший под уздцы верхового коня, меж тем как Кнут священник затягивал подпруги. Рядом стояла вьючная лошадь, нагруженная двумя кожаными мешками и большущим сундуком с книгами. Заметив Геста, клирик выпрямился, но не сказал ни слова, продолжал возиться с упрямой подпругой. Гест подошел, помог. Потом обнял Кнута. Тот высвободился, вскочил в седло.
— Не думал я, что ты увидишь, как я покидаю собственную церковь, — в замешательстве сказал он. И, помолчав, добавил, что супруг женщины с Эйрара отыскался, вины на нем нет и тому есть свидетели, а он, Кнут священник, дважды солгал ярловым людям и один раз — Гюде, оттого-то оставаться здесь больше не может. — Я-то воображал, что ты посланец Божий!
Гест улыбнулся, велел конюху оседлать еще одну лошадь, ту, что помещалась в дальнем деннике по правую руку, — норовистую и выносливую серую кобылу по кличке Сероножка, на которой ему не раз доводилось ездить. Попросив Кнута священника подождать, он поднялся в чердачную комнатку, накормил Гудлейва, благодарно жмурившего глаза, подхватил свою котомку и спустился вниз.
Было уже за полночь, когда они берегом реки поскакали прочь из города, на юг. Почти полная луна серебрила скованные морозом, бесснежные просторы. С рассветом сделали привал, отдохнули у костра и двинулись дальше, в молчании. О дороге расспросили двух старух, которым Кнут священник дал свое благословение, и бонда, который возил лес в оппдальских лесах и от благословения отказался. Но между собой не разговаривали, ехали в ожесточенном молчании, клириковом молчании, потому что Гест, оставив Нидарос, все время чувствовал горячечное возбуждение.
Впереди распахивались дали, высились горы, а к вечеру вдруг захолодало. Кнут священник молил Господа дать им пройти, прежде чем Он закует землю во льды, а одновременно молился за Геста, громким голосом называя его своим другом. Гест слушал и думал, что у священника тоже светлело на душе по мере того, как они удалялись от города.
Мало-помалу Кнут начал рассказывать о своей датской родине, о Хедебю, этой жемчужине многолюдных торговых городов, где кого только не встретишь — и вендов, и русичей, и саксов, и франков, не считая датчан и скандинавов всех мастей. В защищенной гавани всегда полным-полно изукрашенных кораблей, дома разрисованы, церкви с колоколами, а единоверцы могли в безопасности отправлять свое святое служение и летом, долгим и милостивым, как прощение, и зимою, что была короче самого малого греха; правда, южнее лежали земли враждебных саксов, но на пограничье тянулся мощный оборонительный вал — Датский вал, который конунг Харальд Синезубый сперва потерял, однако ж затем отвоевал снова, не без помощи хладирского ярла Хакона, отца Эйрика, случилось это, когда Кнут священник был ребенком — вместе с двумя старшими братьями он ночевал в поле, как вдруг их накрыла какая-то тень и Кнут закашлялся. Они подумали, это облако, присмотрелись: нет, не облако, просто непроглядная тьма, черная ночь, которая вот только что была светлой, непорочно-синей, стало холодно, и кашлял Кнут все сильнее, кашлял кровью, как смертельно больной. Потом мрак рассеялся, кашель утих, Кнут снова сделался бодр и весел.
Позднее они узнали, что тем вечером к югу от Хедебю случилась большая сеча, в которой с обеих сторон полегли тысячи воинов. Братья засвидетельствовали и мрак, и непонятый Кнутов кашель, обнаружились и следы крови, и в итоге Кнут оказался под покровительством городского священника, заделался его учеником, потом попал в Англию, обретался среди ближайшего окружения короля Адальрада, когда конунг Олав сын Трюггви прибыл туда и был крещен самим королем.
С тех пор Кнут сопровождал Олава, исполняя свое назначение, находился бок о бок с норвежским конунгом-миссионером, среди двух десятков других клириков, в большинстве англосаксов. Последовал за Олавом на север, на Оркнейские острова, а оттуда в Норвегию.
После гибели Олава Кнут священник тщетно бился над одной загадкой, не мог найти ответа на вопрос, почему Господь не излечил его от гложущей тоски по родине. Он все время думал о жизни и о лете в Хедебю, о семье, о которой давным-давно не слыхал, знакомые лица всплывали в памяти, картины детства.
Конечно, Писание гласило, что вера требует мученичества, однако «martyres non facit poena sed causa», может, и Гест вот так же думает об Исландии?
Верно, Гест жил Йорвой, а теперь еще и Сандеем, но предпочел рассказать про старика Тородда, который твердо верил, что когда-нибудь страна обретет нового властителя, может статься из рода Прекрасноволосого, притом истинного христианина, и теплые ветры растопят лед в горах и в человеках, и Кнут священник и собратья его достигнут почестей за перенесенные мытарства, сделаются как бы хрупкими мостиками меж сильными конунгами-миссионерами, стезею веры, так сказать.
Кнут священник приосанился.
— Н-да, — вздохнул он. — Господи, как все-таки хорошо на время исчезнуть, я ведь не просто был в сомнении, я вообще едва не утратил всю веру.
— Что ты имеешь в виду? — спросил Гест.
— Сам не знаю, — ответил Кнут. — Правда не знаю.
И он коротко рассмеялся: дескать, довольно об этом.
Жилье больше не попадалось, лес стал гуще, в том числе и рядом с проезжей дорогой, которая делалась все менее заметной и, в конце концов, исчезла, а ведь проезжая дорога не исчезает, если только с нее не собьешься. Но снега по-прежнему не было, ехалось легко, и, когда они въезжали в долину, что выведет их на вершину горного кряжа, Кнут священник опять размечтался. Вот отдохнет летом средь пышных датских лугов и сразу же отправится в Бремен, предаст свою убогую жизнь в руки архиепископа, пусть делает с нею, что хочет, хоть обратно в Нидарос его посылает, к тому времени он, поди, будет другим человеком, оно конечно, в собирательстве своем конунг Олав не мог обойтись без жестокости, да только одной силы недостаточно, нужны еще и слова, терпеливые слова, вот что он теперь отчетливо понимал, и это не иначе как заслуга Геста, то самое загадочное послание. С этими словами Кнут улыбнулся, причем явно вопреки своей воле.